— Писец! Приехали... теперь, значит, я виноват, — завёлся Ляховский.
— Идите вы оба с Мамонтом к чёрту! Дайте, наконец, поспать! — подал идею Крестов.
Игорь Морозов, наконец, бросил на кровать автомат и вышел на улицу. За ним, тихо матерясь, последовал Лях. Герман перевернулся на бок и зарылся с головой в одеяло. Он уже почти засыпал, когда сильный удар и железный скрежет потрясли палатку. Репу буквально сдуло с перекосившейся кровати. «Хор мальчиков» безмолвствовал.
Разбуженные обитатели, ёжась от ночной прохлады, в одних трусах потянулись на волю. Робкие голоса затихших было лягушек начали проклёвываться то тут, то там, и скоро весенний концерт грянул с новой силой. Первым, что увидел Герман, выйдя из палатки, был силуэт Мамонта, который с видом одноглазого Полифема держал над собой огромнейшую каменюку. Другой метательный снаряд уже лежал в грязи, придавив полог палатки.
— На, мля! — надрывно крикнул гигант и метнул циклопический снаряд в ближайшую лужу.
— Ква! — по инерции подал голос один из уцелевших солистов, и над лагерем опять повисла тишина.
Невольные зрители, вышедшие из палатки, стряхивали с себя чёрную жижу и скорбные останки вокалистов. Морозова нельзя было узнать. Всё его тело носило следы неравного боя. Мокрые и грязные трусы облегали мускулистые ляжки, потоки жидкой грязи стекали чуть ли не с плеч. Благодарные зрители, придя в себя, зашлись отборнейшим матом.
— Ляховский! Ляховский! — орал из палатки полковник Стрельцов. — Сейчас же прекратите безобразие.
— Да пошёл ты... старый хрыч, — послышался из темноты картавый голос рыжего каскадовца. Наконец, он появился, держа в руках канистру.
— Лях, ты что? — остыв от мата, подал голос кто-то из зрителей.
— Спалю всё к хренам собачьим!
— Рыжий, стой!
Но было поздно. Ляховский уже выливал керосин в грязевые кратеры. Крестов попытался отнять у друга канистру, но получил отпор. Разжигать пламя большой войны с земноводными, конечно, никто собирался, и жалкие остатки лягушачьего хора в спешке покидали испоганенное место.
Обитатели палатки, ворча и переругиваясь с зачинщиками переполоха, возвращались на свои места и, слегка очистившись от грязи, отходили ко сну. Мамонт вытащил из тумбочки бутылку водки и двумя глотками ополовинил её.
— Вот так-то! — удовлетворённо промолвил он, опрокидываясь на подушку.
— А сразу не мог? — спросил Крестов. — Выпил бы и спал себе спокойно.
— Не догадался, — буркнул Мамонт, укладываясь поудобнее на свою бороду.
В палатке надсадно воняло керосином. Утомлённые обитатели даже не реагировали на редкие потрескивания кого-то из соседей, маявшегося животом. Первый оживший сверчок зашёлся трелью, но, быстро надышавшись керосином, заткнулся. Лягушки гастролировали где-то в районе штабной палатки, но это было ещё терпимо.
«Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля. Просыпается с рассветом вся советская земля...» Репродуктор выводил знакомые с детства слова песни, решительно пресекая попытки муэдзина из ближайшей мечети созвать прихожан на утренний намаз. Герман лежит в постели в самом хорошем настроении. На брезентовом пологе, словно в театре теней, трепещут ветви деревьев с набухшими почками. Вот спланировал старый лист и покатился на землю. Промелькнула тень птицы. Вот горлица присела на ветку, а вот хищной тенью пролетела понизу голова «Дона Педро», за ним медленно проплывает силуэт Стрельцова. Остановился. Повернулся. Раскрывает и закрывает рот. «Зовёт, что ли, кого-то», — напрягается Герман. Нет, молчит, только работает вставной челюстью. «Кипучая, могучая, никем непобедимая...» — радостно рвёт утро репродуктор. «Так вот оно что, — догадывается проснувшийся каскадовец, — это наш командир поёт!» Не выдержав наплыва хорошего настроения, Герман вполголоса подхватывает: «Страна моя, Москва моя, ты самая любимая!»
На соседа смотрит, улыбаясь, Володя Конюшов, откинув до пояса одеяло.
— Что, Герка, хорошо?
— Просто отлично, Репа! Так хорошо — петь хочется!
— Ну и пой себе, — продолжает улыбаться Конюшов. — С праздником тебя, Гера!
— И тебя, Репа... С нашим, мужским...
Оба каскадовца откидываются на кровати и шевелят растянутыми в улыбке губами.
— Знаешь, Репа, вот я сейчас загадаю: если на палатку упадёт лист, я получу письмо из дома, — делится своими мыслями Герман.
— А я, а я... — Конюшов затихает, не в силах загадать что-нибудь заветное. — Если два листа, да... если упадёт два листа, то на следующий год у меня родится сын.
— А если один? — поворачивается Герман.
— Тогда... Тогда скажу, чтобы шла на аборт.
— Дурак ты, Репа!
— Сам ты дурак! У меня и так одни бабы в доме, даже кошка...
Оба смотрят на полог, ожидая доброго знака. Репа даже жмурится в надежде на чудо. С ветки срывается горлица и планирует на конёк палатки. К ней присоединяется другая. Одна начинает крутиться, издавая призывный клёкот. Обе топчутся, скрипя лапами по материи. Романтически настроенные молодые люди радостно переглядываются. Вдруг обе птицы срываются, оставляя два тёмных пятна, которые медленно стекают вниз.
— А это к чему? — растерянно спрашивает Репа.
— Сейчас узнаем.
К двум мистически настроенным офицерам, скрепя половицами деревянного пола, бодро катится Виктор Колонок.
— Репа, с вещами на выход! — скомандовал он, поравнявшись с кроватью Конюшова.
— Да, Репа, с утра птица за просто так срать не будет, — съязвил Герман и, обращаясь к бородатому Колонку, поинтересовался: — Что, опять сортир чистить?